В этой ситуации смех приобретал роль единственного разграничителя существующего и должного, роль единственного «честного лица», по известной авто характеристике Гоголя. Смех свидетельствовал, что наличные связи и отношения людей извращены, поставлены с ног на голову. Искра смеха вспыхивала от осознания этой перестановки, извращенности. Поэтому неспособность к смеху — это нечто большее, чем «отсутствие чувства юмора». Тот, кто не видит «ничего смешного», не отличает наличное от должного. Иначе говоря, он страдает глухотой не только эстетической, но и моральной.

Послушаем неподражаемый по своему комизму диалог карточных шулеров в гоголевских «Игроках». Утешительный говорит, что он и его товарищи приняли Ихарева вначале «за человека обыкновенного». «Но теперь видим, что вам знакомы высшие тайны… Позвольте узнать, с каких пор начали исследовать глубину познаний?» (курсив мой. — Ю. М.). Ихарев не без самодовольства отвечает: «Признаюсь, это уже с самых юных лет было моим стремлением». Комизм этого диалога в том, что на заведомо бесчестную деятельность — шулерство — переносятся категории и понятия повседневной человеческой жизни, различных профессий и занятий. Прием этот, кстати, восходит к фольклору: в народных балаганных представлениях «грабежи и воровство изображаются как различные ремесла»; [2] например, «побрить» означает «обворовать», следовательно, вор уподобляется цирюльнику. Высшей точки этот род комизма достигает в «Игроках» в рассказе Швохнева про одиннадцатилетнего мальчика, который «передергивает с таким искусством, как ни один из игроков». На этого мальчика специально приезжают посмотреть, расспрашивают его отца: «Извините, я слышал, что бог наградил вас необыкновенным сыном». — «Да, признаюсь, говорит (и мне понравилось то, что без всяких, понимаете, этих претензий и отговорок), да, говорит, точно: хотя отцу и неприлично хвалить собственного сына, но это действительно в некотором роде чудо. Миша, говорит, поди-ка сюда, покажи гостю искусство!»… Начал он метать — я просто потерялся. Это превосходит всякое описанье». Так ведь рассказывают о вундеркинде — гениальном музыканте или математике…

Существует понятие «профессиональный комизм», когда то или другое лицо смотрит на все окружающее со своей цеховой точки зрения. Механизм этого рода комического хорошо раскрывает старинный анекдот о педантичном ученом: когда ему сказали, что его безукоризненно построенная теория противоречит опыту, ученый ответил: «Опыт не прав». В комедиях Мольера подобным принципом часто руководствуются врачи, считающие, что жизнь и больные должны приноравливаться к установленным способам лечения, но не наоборот. Известный теоретик комического Анри Бергсон показал, что «профессиональный комизм» основан на осмеянии косности, негибкости, сепаратизма, когда цеховая и обособленная точка зрения вступает в противоречие с интересами общества в целом [3] .

Но то, что мы видели у Гоголя, только внешне напоминает «профессиональный комизм». И дело не столько в специфичности занятия данных лиц (мольеровские врачи тоже сродни шарлатанам), сколько во взгляде на вещи. Гоголевские игроки не склонны смотреть на мир как на придаток к своей «профессии», они лишь того мнения, что она не хуже других человеческих занятий. И они не выводят из личного опыта понятия для окружающей жизни, но, наоборот, переносят категории последней на сферу своей деятельности. И по всему этому способ их видения мира свидетельствует не столько об узости и сепаратизме, сколько — увы — о проницательности и гибкости.

Профессиональный комизм, согласно тому же анализу Бергсона, состоит в критике «излишнего обособления от общественности», в противопоставлении частным уродствам идеи спасительной общности. После «Игроков», однако, понятно, почему специфическую черту русских комедиографов Гоголь видел в том, что они показывают «уклоненье всего общества от прямой дороги» (курсив мой. — Ю. М.). И почему показателем «уклонения» он считал «беспощадную силу их насмешки», смех.

Если игроки в своем мировосприятии оказываются правы, то напрашивается вывод, что самый безыдеальный, самый практически-трезвый взгляд на жизнь и будет самым верным. Однако у Гоголя все сложнее. Здесь уместно вспомнить факт, еще недостаточно оцененный: гоголевские рыцари аферы и плутовства (в отступление от традиций ренессансной новеллы и плутовского романа) обычно не добиваются своей цели. Кто как не хитроумный Сквозник-Дмухановский должен был взять верх над ничтожным петербургским «елистратишкой», но вышло наоборот. Карьера Чичикова в первом томе поэмы — это цепь неудач и провалов: в казенной палате, в таможне, наконец, в губернии «города N.», при афере с мертвыми душами. Да и во втором томе, судя по сохранившимся главам, путь Чичикова выглядел не более удачным. Почему все так складывалось?

Задержимся еще ненадолго на «Игроках».

В сущности, комедия построена на столкновении нескольких уровней «игры». Один уровень — игра «честная», по правилам. Этот уровень присутствует лишь как потенциально возможный: Ихарев, с которым тема игры входит в действие, с самого начала отступает от принятых правил.

Какую же игру представляет Ихарев? Он занят изготовлением «сводной или подобранной колоды». А это требует немалых усилий: полгода ушло на «изучение крапа», после чего Ихарев чуть не ослеп — «две недели не мог на солнечный свет смотреть». Этот уровень игры — конечно, заведомо жульнической — все же оставляет почву для соревнования: победить должен самый хитрый, трудолюбивый, искуснейший. Символом искусства и долготерпения и становится заветная колода, которой даже имя дано человеческое — Аделаида Ивановна!

Но тот уровень игры, который рекламирует Утешительный, являет собою уже нечто повое. Не нужно самому составлять колоду, достаточно заплатить специальному человеку за подобранный ключ: «Это то, что называется в политической экономии распределение работ» (снова перенос на сферу мошеннической деятельности категорий общественной жизни!). Не нужно с ловкостью подсовывать крапленую колоду во время игры — в ход заранее пускаются специальные «агенты». Жульничество ставится на широкую ногу, опирается на распределение обязанностей и на своеобразный сценарий, что делает излишним тяжелый индивидуальный труд и терпение.

Однако Утешительный и его компания обманули Ихарева не на демонстративно заявленном ими уровне игры, а на другом. Это тоже была широко поставленная афера, основанная на законченном сценарии и распределении ролей, однако она предательским образом оказалась направленной против своего же компаньона, якобы принятого в «дружеский союз» и участвующего в общем действе.

Каждый из этих уровней игры отличается от предыдущего все большей степенью отступления от правил, все большей долей жульничества. И побеждает тот, кто делает вид, что принимает условия своего противника, на самом же деле ведет игру более коварную. Но может ли он сказать, что его уровень игры последний? «Употребляй тонкость ума!.. — жалуется обманутый Ихарев. — Тут же под боком отыщется плут, который тебя переплутует!» В силу той же неожиданной логики генерал-правдолюб в «Мертвых душах», прогнавший одних мошенников, «скоро очутился в руках еще больших мошенников».

Но если так, то ни один «плут» не может считать, что владеет высшей тайной жизни. Последняя мысль Ихарева, явившаяся ему словно в озарении от перенесенного удара, такова: «Только и лезет тому счастье, кто глуп, как бревно, ничего не смыслит, ни о чем не думает, ничего не делает, а играет только по грошу в бостон подержанными картами!» Такого игрока, «глупого как бревно», в комедии нет. Но не возвращают ли нас эти слова к ничтожному и простодушному Хлестакову, не преследовавшему в «игре» никакой заранее поставленной корыстной цели, но оказавшемуся куда более удачливым, чем многие искушенные «мошенники»?

Под покровом повседневности, в комической неурядице и «сбивчивости» взгляд Гоголя подсмотрел нечто подобное объективной иронии древних. Оказывается, тот, кто не имеет о жизни никаких иллюзий, кто знает о ней решительно все, тот еще ничего не знает! Всегда есть возможность встретить в жизни некую неожиданность, тайну. Если смеется тот, кто смеется последний, то ни один из гоголевских персонажей не обладает преимуществом последней инстанции. В объективном ходе вещей есть нечто не подвластное расчету, опрокидывающее любую личную своекорыстную игру. «Ирония Гоголя так глубока, что, заглядывая в нее, испытываешь что-то вроде головокружения» [4] ,— говорил известный датский литературовед Г. Брандес.